На Тихом Дону - Страница 33


К оглавлению

33

Нельзя не задуматься над этим бессилием войскового управления даже в столь простых, по-видимому, делах. От всего этого веет чем-то пережитым, старым, дореформенным.

XII
Голытьба

Окна моего номера выходили на базарную площадь. Еще на рассвете жужжащий говор базара, окрики, гром подъезжающих экипажей, мычание быков и, наконец, колокольный звон на соседней церкви разбудили меня окончательно. Но в такую раннюю пору деваться было некуда.

Я вышел из своего номера часов в девять. Базар уже кончился, но народу было еще много. Это был преимущественно все пришлый рабочий люд, который не имел иного приюта, кроме базара, многочисленных кабачков, бывших тут же, и дешевых «обжорок». Тут были хохлы и великороссы, татары, немцы, пропившиеся казаки, мордвины, калмыки и единичные представители некоторых других народностей. В качестве торговцев тут же мелькали армяне, греки, черкесы (но ни единого еврея, так как евреям воспрещено жительство в казачьих областях). Все кабачки («Новый Свет», «Свидание друзей», «Экономические обеды» и др.) были уже полны. Слышались песни. На улице в разных местах стояли, сидели и даже лежали, живописные и интересные группы; женщины собирались также группами — отдельно.

Вот в одной группе слышатся звуки гармоники: инструмент вынесен на продажу, и теперь каждый желающий подвергает его испытанию. Бойкие звуки «Саратовской», вызванные артистически-небрежными, но глубокоопытными пальцами художника гармониста, длинного, худого малого в жилете, в красной вышитой рубахе и в старом картузе набекрень, — перекатываются беглою, веселою трелью и то нежно замирают, то вдруг вспыхивают ухарским захватывающим мотивом. В другой группе идет горячий торг из-за старых изношенных дамских башмаков, которые намеревался купить приземистый хохлик для своего небольшого сынишки. В третьей — около казака, сидевшего на дрожках, запряженных серою лошаденкой, калмыцкой породы, собралась толпа безмолвных зрителей. Сидящий на дрожках казак уговаривает другого — пьяного, босого, опухшего от похмелья казака перестать пьянствовать и ехать с ним в станицу. Пьяный казак охрипшим, жалобным голосом просит подождать до вечера.

В четвертой группе молодой казак на длинных дрогах нанимает поденщиц «на тяповицу» (полоть бахчу). Плата 40 копеек. Несколько молодых женщин уже сидят на его дрогах, другие еще не решаются, потому что плата им кажется дешевой. Подвыпивший субъект небольшого роста в старом, полинявшем котелке, надвинутом по уши, и в разорванной рубахе, стоя в толпе молодых женщин и девушек, говорит:

— Вы, девки, не очень поддавайтесь этой жмудии, а то и пропасть недолго… Они — какой народ? Я говорю — пропадете!

— Небось, не пропадут, коль работать будут, — возражает рябая пожилая хохлушка, стоящая у дрог: — а тут будут без работы лежать, скорее пропадут с вами, с дьяволами!

— Эх ты, лубок старый! тоже понимает! Вот, Петя, — обращается оратор к всклокоченному мужику мрачного вида, стоящему вблизи с цигаркою в зубах: — идут на тяповицу, а там, значит… гм…

«Петя» говорит на это очень крепкую остроту, от которой его собеседник заливается сиплым, заразительно веселым смехом.

Сквозь немолчный, жужжащий говор базара, сквозь трескотню проезжающих экипажей, доносятся мягкие звуки песни, стройной, протяжной, грустной… Я иду на эти звуки и прихожу в кабачок «Новый Свет», из гостеприимно раскрытых дверей которого они вылетают. Человек десять хохлов сидят за столом, на котором находится бутылка водки, стаканчик, несколько огурцов и большая краюшка ситного хлеба. Пожилые хохлы с бородами, черные и рыжие, безбородые парубки, одни в холстинных рубахах, другие в свитках, все потные, красные, серьезные, сосредоточенно углубленные в свое занятие, поют песню. Она начинается как-то незаметно, тихо и потом вдруг сразу подхватывается сильными, свежими голосами; гудят басы; смуглый, загорелый, курчавый парубок, с резко выделяющимися белками глаз, приложивши руку к щеке, заливается высочайшим подголоском, и все зрители и слушатели невольно награждают его одобрительными улыбками. Высокий худой старик со впалою грудью, как видно постоянный и неизменный посетитель сих мест, размахивает своими длинными, жилистыми руками и головой, умиляясь, нагибаясь к сидящему впереди его соседу-хохлу, сообщая ему свой восторг и быстро рассказывая о том, как он сам певал, когда жил на железной дороге; затем он тычет пальцем кверху в такт песен и ударяет себя в грудь, бросая косвенный, исполненный уважения взгляд на бутылку. А своеобразная хохлацкая мелодия звенит в пропахшем алкоголем и скверным кушаньем воздухе, и зовет куда-то удивленного слушателя, и напоминает о чем-то знакомом, грустном и родном…

Я ушел с базара и пробыл у знакомых в городе часов до четырех пополудни. Возвращаясь в свою гостиницу, я опять должен был проходить мимо тех же пестрых и живописных групп рабочего люда. Теперь здесь почти все было пьяно, говор сделался оживленнее, громче, крепкие слова так и висели в воздухе. На камнях мостовой, почти на каждом шагу, встречались распростертые тела мертвецки упившихся и спящих босых, оборванных, грязных людей.

Я не мог не остановиться над ними.

— Ну ничего-о! Это не избит! — сказал молодой парень с рябым лицом, обращаясь ко мне и указывая на спавшего у дверей кабака всклоченного и почти нагого человека, у которого все лицо было покрыто запекшеюся, потемневшею кровью. Стоявший в дверях молодой трактирщик в жилетке и с металлической цепочкой обратил вдруг внимание на спавшего и, подвинувшись к нему, растолкал его ногой.

33