Однако Иван Спиридонов не падал духом и «мало-по-малу» воинствовал с нуждой, кормил семью («к счастью, посеял под изволок на другой год, она, Бог дал, поправила и за тот год, и за все года»…), уплатил долги (теперь за ним состоит долгу одна «полусотка») и, наконец, дождался возвращения зятьев из полка. Фонды его значительно поднялись, хотя и не в той мере, как он ожидал. В хозяйстве на две лошади стало больше; потом явилась возможность прикупить третью пару быков; матка-кобылица стала «подсыпать» каждый год по жеребенку, а это «имеет свою приятность», потому что Иван Спиридонов может иметь «хороший оборот» от жеребят. Само собой разумеется, что и засевать он стал снова от 25 до 30 десятин.
Но мы умолчали о некоторых терниях, которые все-таки продолжают язвить существование Ивана Спиридонова. Прежде всего, лошади, приведенные зятьями Ивана Спиридонова из полка, суть строевые лошади и, как таковые, должны содержаться в «хорошем теле» и не должны употребляться для тяжелых полевых работ.
— Води ее при дуге и — кончено дело! — часто с негодованием говорит об этом Иван Спиридонов: — а запречь чего — неизвестно! Разве мы не хозяева своему доброму? Как это начальство об нас понимает, уж не знаю… Продать лошадь не смей, хотя бы она неспособная была: спросись сперва у командира, а его где разыщешь? да и разыщешь-то, и то пока переписку наведет, пока что, — в месяц дело не оборотится, а покупатель не ждет… Вон Пастухов казак продал коня (грызь у него в ноге была, а случай подошел хороший продать), взамен другого приобрел — преотличная лошадь! — а атаман станичный донес на него (пожертвовал Пастухов ему одного индюка, а тому мало показалось), — теперь казака и таскают!.. Уж он стоял-стоял на коленях перед командиром, просил-просил, и все-таки пока еще неизвестно дело: как бы не командировали в полк на четыре года без очереди…
Затем, май месяц. Иван Спиридонов опять остается один: оба зятя его должны выходить ежегодно в лагерный сбор. Содержание их во время лагерного сбора тоже не дешево обходится Ивану Спиридонову.
В течение года производятся неоднократно смотры, на которых командиры льготных частей проверяют, находятся ли в должной исправности у казаков лошади и амуниция, ибо казак должен ежеминутно быть в полной готовности к мобилизации. Редкий смотр обходится без того, чтобы какую-нибудь вещь не отменили или не арестовали два-три десятка казаков.
— Вон в ноябре проезжал полковник, — уныло повествует Иван Спиридонов, — сколько вещей поотменил! «Старые», — говорит… Ну, до сих пор они будут новые? Из полка пришел, каждый год на майском ученье, а они там не прибавляются и не обновляются. Попоны, дескать, старые, башлыки поотменил, фуражки, сапоги… У иного казака только и есть в праздник надеть, что форменные сапоги, а он отменяет: поношенные, — говорит… Все чтобы было новое, а где и на что взять — неизвестно…
И еще немало есть забот и огорчений в жизни Ивана Спиридонова, связанных, главным образом, с его обязанностью являться ежечасно готовым защитником отечества. Потому-то, когда зайдет речь о «начальстве», тон Ивана Спиридонова становится не без причины желчным и озлобленным.
Мы коснулись далеко не всех сторон жизни Ивана Спиридонова: слишком многосложна жизнь казака, чтобы можно было обстоятельно потолковать о ней в коротком эпизодическом очерке. Нелишне упомянуть также, что Иван Спиридонов — казак сравнительно зажиточный, сильный в хозяйственном смысле; большинство же гораздо беднее и слабее его. Картина получилась бы далеко иная, если бы, вместо Ивана Спиридонова, мы взяли казака, который сидит на одном земельном пайке, т. е. на семи десятинах…
Большинство «второклассной» публики «Есаула» состояло преимущественно из людей торгового класса. Это можно было сразу заключить и по оживленным разговорам коммерческого свойства, и по неимоверному количеству истребляемого ими чая. Сидя за длинным столом в одних рубашках с расстегнутыми воротами, потные, красные, господа эти вели бесконечные беседы о пшенице, об овсе, о тарани, керосине, шерсти и тому подобных вещах, которыми всецело заполнены были их головы. Других интересов для них, по-видимому, не существовало… Откровенно-хищнические ноты постоянно слышались в этих несмолкаемых разговорах. Вот два почтенных на вид старичка раскольничьего типа в долгополых сюртуках скромненько приютились в уголку. Один из них с откровенным восхищением повествует о замечательной торговой ловкости своего приказчика.
— Это — такой аптекарь, что поставь его на ссыпку, у него из ста пудов больше восьмидесяти не будет, и казаки сроду не додуют, в чем штука! Стоят лишь да моргают глазами…
— Народ глупый, чего толковать! — снисходительным тоном восклицает слушатель. — Он теперича тебе, примерно, ни за что не уступит копейки с пуда… И я просить его не буду, я ему уважу. Ну, коли такое дело, пускай будет твоя цена; только за мое уважение и ты меня уважь: по полтора фунтика на пудик накинь уж… — «Это — с удовольствием!» То есть окончательно глупый народ! И за четверть водки он отца родного готов продать…
На меня, постороннего слушателя, эти откровенные разговоры всякий раз наводили гнетущую тоску, и я уходил от них на палубу. Пассажир палубы гораздо интереснее этих благообразных коммерческих людей. Голова его не забита ни керосином, ни шерстью, ни овсом; его разговор — не о наживе и не об операциях объегориванья, а о многосложном механизме трудовой жизни — может иногда захватить своим интересом даже совершенно постороннего человека. Под шум колес парохода, под ропот разбегающихся волн, покрытых серебристой пеной, я всегда с удовольствием прислушивался к грустной повести какого-нибудь горького неудачника или к простодушным рассказам мужика-странника, давшего обещание послужить Богу ногами по случаю избавления от тяжкой болезни.