Было очень жарко; термометр показывал 42° на солнце. От жары, от запаха разогревшихся досок, мочалы, воблы у меня разболелась голова. Глубокая истома лежала на всем. Даже звуки «Дубинушки», хриплые, но стройные и не лишенные оригинальной прелести, звучали вяло и с усилием. Утомленным глазам было больно смотреть на рябоватую поверхность Волги — желтой вблизи и синей вдали, — на яркий блеск небес, на пыльный, желтый горизонт…
Наконец, в четыре часа наш поезд оставил Царицын. Некоторое время из окна вагона можно было видеть несравненную Волгу с огромными, неуклюжими барками, с белыми пароходами, с лодками, с бурлаками в красных и синих рубахах. Потом глинистые холмы закрыли ее, и скоро мы опять были в степи.
Головная боль совершенно обессилила меня. Я заснул и спал почти всю дорогу. Проснулся, когда солнце было уже низко над горизонтом, и освежающий, ласковый ветерок врывался в окно вагона. По степи потянулись длинные тени от холмов и кустов бурьяна; она приняла более привлекательный, таинственный и загадочно-задумчивый вид и стала точно еще шире. Вдали был уже виден синий нагорный берег Дона.
Через полчаса хутор Калач замелькал предо мной своими белыми домиками, крытыми железом и тесом. Множество детворы, а за нею и взрослые спешили в том же направлении, куда бежал наш поезд; туда же скакали на дрожках, запряженных маленькими лошадками, казаки-извозчики. Мальчуганы пронзительно свистали и махали руками смотревшим в окна пассажирам.
На вокзале — многочисленная и пестрая публика. Преобладающим лицом здесь является уже казак — по большей части в гимнастической рубахе, в шароварах с лампасами, в неуклюжих запыленных сапогах, с шашкой через плечо. Он все тот же — бронзовый, малоповоротливый, со скептическим и снисходительно-равнодушным видом разглядывающий «машину» и с большею пытливостью присматривающийся к костюму выходящих из вагона путешественников и к их багажу. Он фигурирует тут то в качестве полицейского — с «медалкой» на груди и с разносной тетрадью в холщевом переплете под мышкой; то в виде простого зрителя — в сюртуке нараспашку, в вышитой рубашке и в фуражке с офицерской кокардой; то в виде возницы с кнутом в руках, в одной красной рубахе и опять-таки в заплатанных шароварах с красными лампасами. И всюду он, хозяин здешних мест, с готовностью подставляет свою спину, чтобы на ней проехались другие. Так называемая цивилизация со всеми своими удобствами и выгодами бежит мимо него, не оставляя в его пользование даже ничтожных крох, а он, заложив руки за спину и наивно раскрыв рот, лишь посматривает, как юркие и разбитные слуги господина Купона «действуют» на его земле, «объегоривают» его на каждом шагу, обмеривают, обвешивают, суют ему при случае фальшивую монету, урывают солидные куски и презрительно потешаются над его простотой…
Я взял носильщика и кратчайшим путем, через рельсы, мимо целого ряда товарных вагонов, отправился на пристань.
Дон у Калача не широк, но берега довольно красивы и живописны. Нагорная сторона с меловыми обнажениями внизу, с кустарником по впадинам, ложбинам и по вершине, волнистой линией тянется далеко и пропадает в розовой дымке в том месте, где солнце готово спрятаться за гору. Легкая зыбь дрожит на темной, зеленоватой поверхности вблизи парохода, а за нею дальше стелется розовая и серебристая гладь, в глубине которой виднеются берега с деревьями, строения, барки, пароходы, лодки-плоты, стаи гусей, толпы народа на берегу. Тих и мечтательно задумчив вечер. Где-то вдали звенит песня. Пыль вьется за хутором: табуны бегут домой. Жалобное мычанье телят разносится по молчаливой степи… И вдруг грубым диссонансом врывается пронзительный свист локомотива, и неуклюжее громыханье поезда покрывает все эти мирные звуки…
Пассажирские пароходы ходят по Дону летом только от Калача. Буксирные заходят иногда выше, за Усть-Медведицкую станицу и далее, но пассажирские поднимаются туда только весной. Уже несколько лет производятся в верхней половине Дона расчистки, тратятся значительные деньги, работают землечерпательные машины, но результаты пока, к сожалению, весьма незначительны; река все больше осыхает и заваливается песком. И не скоро еще, вероятно, пассажирские пароходы будут совершать рейсы по всему казацкому Дону…
Нельзя сказать, чтобы путешествие на «Есауле» блистало особым разнообразием и удобствами. Прежде всего — все мы терпели от чрезмерной жары: днем на солнце было 42° R. На маленькой верхней площадке, пребывание на которой разрешалось только пассажирам первого и второго классов, далеко не всем хватало места. Подымешься туда из душной каюты, — неприятно-теплый, почти горячий ветер пахнет в лицо. Лучшие скамьи — в тени — все уже заняты; остались или те, которые на солнце, или около труб, откуда пышет невыносимый жар. Виды стали довольно однообразны: по правую сторону — высокий, глинистый, красноватый берег, покрытый сверху тощим серым полынком; у самой воды — кучи красного рогатого скота, застывшие, точно каменные, и овец, сбившихся от мух в одну тесную, неподвижную группу. Налево — песчаная коса, а за ней — плохенький лесок. Мы идем против солнца. Легкая зыбь покрывает весь Дон; слышно глухое шипенье из-под парохода. Впереди ослепительно-яркая полоса воды волнуется под солнцем, как расплавленное серебро; серебристые звездочки света выпрыгивают, перегоняют друг друга, сыплются, точно алмазный дождь…
На пароходе знакомства заключаются быстро, и общение между пассажирами теснее, чем на железных дорогах. На небольшом и тесном «Есауле» публика первых двух классов почти вся перезнакомилась в какой-нибудь час. Большинство едущих было прикосновенно к разным отраслям коммерции. Лиц интеллигентных профессий было немного: два казачьих офицера, один учитель гимназии и три лица судебного ведомства. После прибавилось еще несколько человек, ехавших, впрочем, на короткие расстояния.